- Что я имею в виду, говоря: «как гомик», — сказал Джанза, его рука дернулась снова, коснувшись щеки Джерри, но затягивая время на доли секунды в обморочной ласке. — Ты ведешь себя скрытно.
- Скрытно от чего, от кого?
- От всех и каждого. Даже от себя. Скрыт в своих глубоких темных секретах.
- В каких еще секретах? — смутился он теперь.
- Потому что ты весь глубоко в себе. Ты – гомик, только никому этого не раскрываешь, прячешь это.
Рвота защекотала у Джерри в горле, он мог едва сдержать тошнотный гейзер.
- Эй, ты краснеешь, — сказал Джанза. — Ты сказочно краснеешь, как педераст…
- Слушай… - начал Джерри, но, действительно, не зная, как и где начать. Худшее в мире, когда тебя называют педерастом.
- Это ты слушай, — сказал Джанза, теперь уже с холодком, зная, что он удачно задел за живое. — Ты развращаешь «Тринити». Ты не хочешь продавать шоколад, как все, и теперь стало ясно, что ты еще и гомик, — он встряхнул головой в насмешке, преувеличивая свой восторг. — Ты действительно что-то прячешь. Знаешь что? В «Тринити» знают, как выявлять гомиков, но ты был достаточно хитер, чтобы тебя раскусить, не так ли? Должно быть, ты пенишься от удовольствия. Ой, какой кайф, тереться среди четырехсот созревающих юных тел – ой сколько мальчиков…
- Я не гомик. — крикнул Джерри.
- Поцелуй меня, — сказал Джанза, с гротеском надувая губы.
- Ты сукин сын, — сказал Джерри.
Слова повисли в воздухе, а затем – пауза, словно затишье перед грядущим сражением. И Джанза улыбнулся. Лучистая улыбка триумфа. Это то, чего он так добивался. Это и был повод для столкновения – оскорбление.
- Как ты меня назвал?
- Сукин сын, — сказал Джерри, вымеряя слова, проговаривая их отчетливо и энергично. Теперь он был готов к борьбе.
Джанза откинул назад голову и засмеялся. Смех удивил Джерри, он ожидал внезапного возмездия. Джанза стоял крайне расслаблено. Руки были на лице. Он забавлялся.
И тогда Джерри увидел их – троих или четверых, появившихся из зарослей кустарника. Они бежали, низко пригнувшись к земле, почти пресмыкаясь, казались маленькими, как пигмеи, и двигались так быстро, что он даже не смог их как следует разглядеть. Он видел только смазанные улыбки – злые улыбки. И еще пятеро или шестеро возникли из-за сваленных в кучу спиленных деревьев. Джерри пытался закрыть от ударов лицо, но когда он начинал отбиваться руками, то тут же следовали удары по лицу. Его пытались повалить на землю, как лилипуты Гулливера в одном из старых фильмов. Они плотно столпились вокруг него и били, куда только можно. Чьи-то ногти рвали его щеку, и палец угодил прямо в глаз. Его хотели ослепить, а может еще и убить. Он уже был на земле. Его били ногами. Боль пронзила его крестец, кто-то крепко пнул его в спину. Удары ногами сыпались без остановки. Он пытался увернуться или свернуться калачиком, закрывая лицо, но кто-то вдруг яростно поднял руку: «Стоп-стоп!», и еще пинок – в пах, и рвота не заставила себя ждать, сама не по его воле вырвалась наружу. Ему позволили встать, или даже попросту отскочили от него, чтобы не испачкаться в блевоте, и кто-то с отвращением крикнул: «Иисус!». Его оставили в покое. Он мог слышать их дыхание и топот удаляющихся ног, хотя кто-то снова собрался пнуть его в спину. Он не чувствовал тела. Боль была лишь вокруг его глаз.
Сладкая, сладкая темнота и тишина… Темнота, тишина и неподвижность. Он не смел пошевелиться, боясь потерять контроль над телом. Кости рассыпались, словно камни разрушающегося здания. Веки не хотели открываться и дрожали, словно зашкалившие стрелки приборов. Слабый звук сочился в его уши, и он понял, что этот звук был в нем самом, он мягко жужжал, словно напевал себе колыбельную.
Внезапно он потерял мать. Ее уход заставлял слезы течь по его щекам. Но, когда его избивали, он почему-то не плакал, он лежал на земле в какие-то моменты короткого затемнения у него в глазах, и затем пришел в себя. Он встал и побрел к своему шкафчику в школу. Он мучительно проделал весь этот путь, словно шел по натянутому канату, и один только ложный шаг мог бы пагубно завершить весь этот путь и отправить его в глубины забвения. Он мылся, холодная вода мочила его ладони и лицо, царапины воспалялись везде, куда она проникала. «Я не продавал их шоколад, и за это меня избили, а может и не за это. И я не гомик… не педераст…». Он стоял в стороне от школы и не хотел, чтобы кто-нибудь увидел его болезненное продвижение вдоль по улице к автобусной остановке. Он поднял воротник, будто осужденный где-нибудь в новостях, которого ведут через толпу после суда. Забавно, когда кто-то занимается насилием, а тебе приходится скрываться, словно преступнику. Он был рад тому, что уже не было ни одного школьного автобуса. Но лишь спустя полтора часа появился городской маршрутный автобус. Он был наполнен пожилыми людьми, седоволосыми женщинами с большими чемоданами, и все претворялись, будто бы не видят его, отворачивая от него глаза, словно он был где-то сзади, но у всех морщились носы, когда в них попадал исходящий от него запах рвоты. Кое-как он терпел тряску, когда этот автобус прыгал по ухабам. Он сидел на самом последнем сидении. Солнце низко висело над горизонтом и било прямо ему в глаза.
Надвигались сумерки. Спустя какое-то время он принял теплую ванну. Отмокая в воде, он тихо сидел в темноте, ожидая, что ему станет легче. Он не шевелился. Вялая боль отзывалась в костях, она надвигалась волнами и отступала. На часах пробило шесть. Он был рад, что отец работал в вечернюю смену и должен был вернуться домой только после одиннадцати. Он не хотел, чтобы тот увидел его со свежими побоями на лице и синяками. Войдя в спальню, он заставил себя постелить постель, раздеться, укрыться холодной простыней. И затем он сказал себе: «Я пришел домой больным, наверное, вирус, грипп свалил меня на сутки, и я лежу в постели не раскрываясь».